Внезапно он почувствовал, как чья-то рука вцепилась в него — Софии. Молча она кивнула на Арену, ее зубы закусили нижнюю губу, глаза расширились.
Он проследил направление ее испуганного взгляда и с трудом сглотнул, потому что только сейчас увидел, что вся поверхность Арены была лесом. Лесом грубых деревянных крестов, воткнутых в утрамбованную почву, тысячи крестов, ряд за рядом, и основание каждого из них было завалено высокой грудой хвороста. Там и тут блестела жаровня с маслом, жаровни Со стальными ковшами с длинными ручками. Рядом с ними грудами были сложены незажженные факелы. Груды факелов и кучи больших железных гвоздей. Пара сотен Киллеров была рассеяна по Арене, они стояли среди крестов, ожидая, сжимая тяжелые даже на вид молотки.
Софий крепко держалась за руку Фрейдена; он повел ее и Вандерлинга в центр свободного места на трибунах. Когда они уселись и Фрейден заботливо уложил под сиденьем свою завернутую в бумагу черную мантию, Тыквы заполнили трибуны вокруг них, образуя защитную стену из живой плоти, каре сидящих вооруженных людей с Фрейденом, Софией и Вандерлингом посередине.
Фрейден осмотрел трибуны: Братьев в Павильоне — пьющих, с волчьей жадностью поглощающих огромные шматы мяса, забавляющихся с рабынями; Животных — молчащих и напряженных, большинство из них смотрело в его сторону с диким предвкушением в глазах; Киллеров, с руками, зажатыми между колен, поближе к спрятанным винтовкам… Он чувствовал ужасное напряжение, повисшее над стадионом, волну, готовую подняться, когда каждая группа ожидала минуты, когда ожидание закончится, когда ужасные события этого предпоследнего Дня Боли наконец начнутся.
Потом Моро тяжело поднялся на ноги, поднес мегафон к губам, и громкий глухой голос распорол воздух.
— День Боли! — проревел Моро, и эхо разнеслось по гигантской чаше стадиона. — День Боли! День Боли! День Боли! — Разнесшийся выкрик, сливаясь со своим собственным эхом, перерос в чудовищный, дробящийся, мерцающий каскад звуков.
Братья подхватили его, запели — тысяча голосов, перекрывающих раскат голоса Моро гортанным ревом-стаккато:
— День Боли! День Боли! День Боли! День Боли!
Потом уже пели обширные трибуны Киллеров и, наконец, Животные, и весь стадион сотрясался от звука двадцати тысяч голосов, тянущих:
— День Боли! День Боли! День Боли! День Боли!
Братья отбрасывали куски жаркого, кувшины с вином, отталкивали женщин, начинали безумно вертеть головами, хлопать в такт. Киллеры уловили ритм и стали стучать в бетонный пол сапогами и прикладами винтовок. Животные тоже начали аплодировать, колотя босыми ступнями по твердому бетону, и все это было как отдаленный гром, как звуки стрельбы:
— Бум-да-да-бум-бум! Бум-да-да-Бум-Бум! Бум-да-да-Бум-Бум!
И контрапунктом над этим — пение, доводящее себя до мощного рычания:
— День Боли! День Боли! День Боли!
— День Боли! День Боли! Бум-да-да-Бум-Бум! День Боли! День Боли! Бум-да-да-Бум-Бум!
Звук ударил в уши Фрейдену. Через бетон содрогающегося стадиона, через подошвы башмаков, вверх по костям, вибрация превратила в трясущееся желе все внутренности, дыбом подняла волосы на затылке. Рука Софий судорожно впилась в него, как клешня, лицо женщины стало мертвенно-бледно, челюсти сжались, как тиски.
— День Боли! День Боли! День Боли! День Боли! День Боли!
Хлопки, топот сапог и босых ног теперь затихли, и весь стадион пронзительно кричал; песнь переросла в дикий, леденящий кровь, визгливый, завывающий крик:
— ДЕНЬБОЛИДЕНЬБОЛИДЕНЬБОЛИ!
Павильон превратился в клубок извивающихся тел. Братья выдирали мясо из поджаренной человечины, все время крича, выплевывая вместе с воплями жирные куски, откусывая снова, колотя нагих рабынь с грубой животной непринужденностью, — ужасающий разгул в огромной, кишащей гадюками яме.
Замаскированные Киллеры выдали себя даже перед Животными, бешено кусая свои покрытые пеной губы, так что на их хмурых лицах появлялись бороды из кроваво-красной слюны.
Животных тоже захлестнуло яростью, они визжали, царапались; когти старух скребли покрытую шрамами кожу калек, скрюченные сморщенные мужчины бездумно колотили по вздымающимся спинам старых женщин…
Даже проклятые Тыквы, которые, как предполагалось, должны были нести охранение; завывали в ярости, их запавшие зенки превратились в глазищи почуявших кровь волков.
Фрейден чувствовал, как это поднимается к нему, спускается на него, проникает в его внутренности — сконцентрированное животное бешенство двадцати тысяч человеческих существ, полностью предавшихся темнейшим побуждениям внутри них, бессмысленное, бездонное, безбрежное море ужаса, зарождающаяся волна, мощный прилив освобожденной неистовой жажды крови.
Он качался на краю готового поглотить его потока, чувствуя зияние пасти зверя, потянувшегося схватить его, этого зверя, который таится в каждом человеке, этого гигантского хищника, этой жаждущей убийств первобытной твари. Он чувствовал этого зверя и не окликая, зверя внутри, зверя, который пульсировал в его венах незваной волной адреналина. Его ум воспротивился безумному, первобытному зову джунглей, яростному хищнику внутри него, от которого он так долго отрекался…
В отчаянии он вцепился в Софию, прижался к ней, всасывая ее нежность, тепло, ее женственность. Она спрятала лицо у него на груди, непроизвольно всхлипывая.
— ДЕНЬБОЛИДЕНЬБОЛИДЕНЬБОЛИДЕНЬ!
Уголком глаза он недоверчиво поглядел на сидевшего рядом Вильяма Вандерлинга. Вандерлинга воющего, Вандерлинга, лицо которого исказилось в покрасневшую дьявольскую маску; огромная багровая вена вздулась, пульсируя, на макушке его лысого черепа.